У адъютанта была дерганная служба. Если остальные жили плавно, по распорядку, то нас с Димкой швыряло во все стороны — сбегай туда, спроси о том, передай это! — зато уж мы подробно знали про все, что делается в лагере.
У мостика появился робкий юнга Швов, худой и бледный. Купание еще не началось в лагере, а он уже умудрился получить россыпь чирьев себе на шею, которая поэтому была забинтована от ключиц до челюстей, — какой-то полузадушенный вид был у Швова, и жалкий, и одновременно — противный.
— Чего тебе? — спросил я.
— Филиппа Андреевича.
— Кто там? — отозвался Давлет.
— Швов.
— Что случилось?
— Что случилось? — переспросил я.
— Меня дразнят, — тихо сказал Швов.
— Его дразнят.
— Как?
— Как?
— Нехорошо.
— Нехорошо, говорит.
— Пусть не сачкует — будут дразнить хорошо!
— Не сачкуй, и не будут дразнить, — на более утешительный лад перестроил я фразу.
Чуть выждав, не покажется ли сам Давлет и не посочувствует ли ему, такому больному и такому обиженному, Швов удалился, сцепив за спиной руки, точно сам себя беря в плен. Едва он скрылся в кустах, как из этого же места, словно в цирковом фокусе с переодеванием, выскочил другой юнга. Ступив на мостик, он судорожно взял под козырек, хоть и был простоволос, поднялся на палубу, бледный и сосредоточенно-бездыханный, шагнул в штаб, опустил руку и, мертвой хваткой вцепившись ею в штанину, выдохнул, глядя под стол, на туфли Давлета:
— Уважаемый директор!.. — Я сразу понял, что докладу крышка. — То есть начальник!.. То есть не уважаемый, а этот... — Все, юнга отключился, во всем мире его интересовали теперь лишь туфли Филиппа Андреевича, тупоносые, с широким, как у лыжных ботинок, рантом, словно именно их он пришел выпрашивать у начальника.
— Ладно, иди вспоминай, — вздохнул Давлет.
Юнга сорвался с места, как хоккеист со скамейки штрафников, когда истекло время наказания, и на мостике чуть не снес плечом фотоаппараты с посторонившегося дяди Геры, фотографа. Дядя Гера продолжал жить в лагере, щедро изводя пленку. И хоть Филипп Андреевич и дядя Гера, судя по их отношениям, были старыми приятелями, я предупредил:
— Фотограф. Пустить?
— Конечно.
— Адъютанту его превосходительства салютик! — с безмерным счастьем приветствовал меня дядя Гера, щуря на солнце свои несколько оттянутые к вискам глаза, что придавало ему шустровато-зверьковатый вид. — Шеф дома?
— И готов принять вас.
— У-у, как славно! — пропел фотограф, двумя скачками осилил трап и, легонько опершись о меня, как о продолжение кнехта, скользнул, пригнувшись, в штаб, откуда сразу же полилось: — Ну, адмирал, я отстрелялся! Оставил кадров десять на подъем мачты — и все! Дело за текстом.
— Пиши.
— Пока не о чем.
— Вот тебе раз! Сделал полтыщи снимков и — не о чем!
— Видишь ли, старина, снимок многозначительнее слова. Если на снимке юнга, положим, несет чурку, то это еще не значит, что — в костер, а может — в машину и — в детсад — шефская помощь. А если писать, то лишь — в костер. Вот какая штука. Ведь, откровенно говоря, твои юнги пока заняты ерундой!
— То есть, как ерундой?
— А так!
— Благоустраивать свой лагерь — ерунда?
— Конечно.
— Иди-ка ты!..
— Вот почему бы вам, например, не ловить браконьеров в этом заливе? — предложил дядя Гера.
Филипп Андреевич рассмеялся:
— Какое совпадение! Мы сами собираемся браконьерничать, если сети не разрешат!
— На здоровье! Тогда бревна вылавливайте! Смотри, сколько их тут! И вид портят, и мешают. Вылавливайте, сплачивайте и отправляйте на целлюлозный комбинат. Это идея! Тут и девиз шикарный Haпрашивается: «Сплачивая бревна, сплачиваемся сами!» — захлебнулся восторгом фотограф.
— Девиз, конечно, шикарный, — согласился Давлет задумчиво, — но пусть под него пляшут лесозаготовители! А мы попробуем сплотиться без бревен!
— Или живицу, а?
— Ну, знаешь ли! — воскликнул Филипп Андреевич вскакивая. — Юнга Лехтин, сбегай-ка в это... м-м... на плац! Нет, мичмана Чижа ко мне! Срочно!
— Есть! Я ему отсюда просемафорю!
— Нет, ты лучше ногами просемафорь туда!
— Есть! — ответил я, поняв, что от меня хотят отделаться, и, сунув флажки за ремень, припустил.
Мичмана Чижа я нашел в центре завала — топором он сносил сучья, чтобы Егору Семеновичу было удобнее пилить. Несмотря на завал, я обратился по форме:
— Товарищ мичман, вас начальник зовет!
— Угу.
— Срочно!
— Лечу!
— А-а! — проверещал Димка и облапил меня сзади.— Тебе час осталось адъютантить!
— Знаю.
— Как там, порядок?
— Полный!
— Смотри, не обижай Филиппа Андреевича! А то будешь иметь дело лично со мной!
Мы выбрали по чурбачку и пошли обратно. Мальчик Билл, в соответствии с каким-то своим замыслом, Димкин чурбачок пристроил внизу, а мой швырнул на самый верх пирамиды. Напившись с «Крокодила» и благодарно похлопав его по боку, я поспешил в штаб. На крыше его стояли пять метровых букв из белого пенопласта — ЕРМАК — Алькина работа. Вырезанные с былинным фасоном, незаметно раскрепленные тонкой алюминиевой проволокой, буквы эти почти парили в воздухе, омолаживая старый дебаркадер. Вообще Алька успел сделать много: около десятка щитов вдоль дороги от шлагбаума к камбузу, на которых сияли юнги то с шваброй, то с штурвалом, то с ложкой в руках; загнул из фанеры трехметровое туловище Посейдона на подмостях у плаца и еще что-то и еще — трудягой и талантом оказался этот тихий мальчишка.
Мичман Чиж вроде и не обгонял меня, но когда я вернулся, он уже был в штабе — действительно, чиж. Филипп Андреевич продолжал в чем-то убеждать мичмана: